Каталог книг

Вячеслав Пьецух Плагиат. Повести и рассказы

Перейти в магазин

Сравнить цены

Описание

Новая книга прозы Вячеслава Пьецуха, как обычно, дерзкая и вызывающая. Тем более что, как следует из названия, сам автор чистосердечно признает за собой великий грех, от которого пишущие всегда предпочитают всячески открещиваться. Писатель замахнулся ни много ни мало, нет, не «на Вильяма нашего Шекспира», – на Льва Толстого, Гоголя, Чехова, С.-Щедрина. Ему, видите ли, показалось это любопытным… Одним словом, с ним не соскучишься. СОДЕРЖАНИЕ От автора Льву Николаевичу Баллада о блудном сыне Утро Помещика Николаю Васильевичу Демонстрация возможностей Антону Павловичу Наш человек в футляре Д. Б. С. Колдунья Крыжовник Михаилу Евграфовичу История города Глупова в новые и новейшие времена Город Глупов в последние десять лет

Характеристики

  • Форматы

Сравнить Цены

Предложения интернет-магазинов
Вячеслав Пьецух Вячеслав Пьецух. 2016. Рассказы. Повести. Эссе Вячеслав Пьецух Вячеслав Пьецух. 2016. Рассказы. Повести. Эссе 429 р. ozon.ru В магазин >>
Вячеслав Пьецух В. А. Пьецух. Собрание сочинений в 7 томах. Том 1 Вячеслав Пьецух В. А. Пьецух. Собрание сочинений в 7 томах. Том 1 9390 р. ozon.ru В магазин >>
Пьецух В. Вячеслав Пьецух Собрание сочинений комплект из 11 книг Пьецух В. Вячеслав Пьецух Собрание сочинений комплект из 11 книг 7970 р. chitai-gorod.ru В магазин >>
Анна Евсеева Собака. Рассказы Анна Евсеева Собака. Рассказы 480 р. litres.ru В магазин >>
Геннадий Литвинцев Проза. Новые образцы. Новые образцы Геннадий Литвинцев Проза. Новые образцы. Новые образцы 120 р. litres.ru В магазин >>
В. А. Пьецух Собрание сочинений. В 10 томах (комплект в 10 книг) В. А. Пьецух Собрание сочинений. В 10 томах (комплект в 10 книг) 7290 р. ozon.ru В магазин >>
Виктор Андреевич Старовойтов Повести, рассказы, миниатюры. Повести и рассказы разных лет Виктор Андреевич Старовойтов Повести, рассказы, миниатюры. Повести и рассказы разных лет 200 р. litres.ru В магазин >>

Статьи, обзоры книги, новости

Читать онлайн Плагиат

Читать онлайн "Плагиат. Повести и рассказы" автора Пьецух Вячеслав Алексеевич - RuLit - Страница 1

Повести и рассказы

Плагиат (от лат. plagio, похищаю) – литературное воровство, когда писатель или художник выдает чужое произведение за свое.

Полный толковый словарь иностранных слов Н. Дубровского. Москва, 1905г.

Однако в том случае если автор сам признает за собой сей грех и даже простодушно называет свое сочинение «плагиатом», то это уже как бы не полное, а относительное воровство.

Тем более что фабульная основа — категория бессмертная, кочевая, как Вечный Жид, то есть она переходит по наследству от одного поколения писателей к другому наравне со словарным запасом и законами языка.

К тому же литература и жизнь не стоят на месте, а непрестанно развиваются в непонятном направлении, и если позавчера странствующий рыцарь был олицетворением благородного беспокойства, то сегодня может случиться так, что настоятельно требуется изобразить его в качестве баламута и дурака. Или наоборот.

Причем нельзя сказать, чтобы автору нечего было представить своего, единственного, рожденного и выстраданного собственным разумом, а именно что гуманистические идеи, настоятельно требующие художественной обработки, — наперечет. Так, в свое время «Сказание о Гильгамеше» само собой перетекло в «Илиаду», та превратилась в «Гаргантюа и Пантагрюэля», эти трансформировались в «Божественную комедию» и в конце концов явилась «Война и мир».

С другой стороны, великие предшественники так много начудили по линии художественной обработки, что им остро хочется надерзить. И надерзить предпочтительно на их собственном материале, желательно устами их же персонажей и по возможности тем же самым каноническим языком. Например, Гоголь доказывал, что в XXI столетии русский человек станет совершенен духом, совсем как Александр Сергеевич Пушкин. А он почему-то получился невежа и обормот. Так же любопытно было бы перенести чеховских героев, сто лет тому назад бредивших светлым будущим, в наш злополучный век. То-то они заскучали бы по крыжовенному кусту. Отсюда и «Плагиат».

Баллада о блудном сыне

Когда я родился, Москва была совсем не та, какая она теперь. Тогда наша столица, на манер яичницы по-крестьянски, состояла из разных разностей, например: арбатского малолюдства, бедности, имперского неоклассицизма с бантиками, битком набитых трамваев, которые противно визжали на поворотах, деревянных домиков самого провинциального вида, трофейных автомобилей, инвалидов, заборов, покрытых матерными инскрипциями, дворников в белых фартуках, бараков, провонявших селедкой и жареным луком, гигантских портретов вождей на кумачовом фоне, конского навоза обочь тротуаров, офицерских шинелей, бандитов и запаха пирожков. Тогда еще Москва кончалась на Окружной железной дороге, Черемушки были обыкновенной деревней, и сразу за Калужской заставой начинался большой пустырь.

В те годы москвичи, жившие по ту сторону Садового Кольца, если смотреть с каланчи сокольнической пожарной части, считались людьми особенного разбора, то есть считались между нами, обитателями окраин, которые, кажется, и тогда составляли огромное большинство. Самих же себя — насельников Перова, Нижних Котлов, Измайлова, Останкина, Марьиной Рощи и прочая, и прочая — мы без обиды трактовали как более или менее простонародье, черный московский люд. Но, в свою очередь, нас считали аристократами жители ближних подмосковных поселков и деревень.

Я родился как раз на границе Москвы окраинной и ближнего Подмосковья, за Преображенской заставой, в селе Черкизове, в двух трамвайных остановках от первого очага европейской цивилизации — кинотеатра с мудреным названием «Орион».

Надо полагать, довольно долго география моей жизни ограничивалась размерами нашей комнаты, в которой вместе со мной существовали мать, отец, старший брат, потом скончавшийся от менингита, и няня Ольга Ильинична Блюменталь. Няня была еврейка, но из прогрессисток последнего имперского поколения и не водилась со своей богатой родней, ни слова не знала на жаргоне (а может быть, притворялась, что не знала) и считала еврейство пережитком античности, который рассосется во времени, как в человечестве растворились бургунды и вотяки. Когда я смотрел на ее милое, улыбчивое лицо с несколько выпученными глазами, то всегда спрашивал себя: отчего это быть евреем так же неприлично, как матерщинником, воришкой и, наверное, вотяком.

Размер нашей комнаты не превышал десяти квадратных метров, но, правда, потолок был очень высокий, и по малости мне всё казалось, будто бы повыше абажура уже начинаются облака. Главной достопримечательностью этого помещения была голландская печка высотою почти до потолка, с медной отдушиной и слегка пожелтевшими изразцами, которые от старости подернулись паутиной тонких-претонких трещин, вечно складывавшихся то в профиль, то в географическую карту, то в какие-то древние письмена. Интересно, что топилась наша голландка не из комнаты, а из прихожей, по барскому образцу.

Сразу за печкой стояла моя детская кроватка, железная, выкрашенная больничной краской, с веревочной сеткой ромбами, которая не давала мне вывалиться вовне. На самых первых порах это «вовне» представлялось опасным, даже враждебным, поскольку по выскобленному полу временами проскальзывала мышь, и предметы смотрели пугательно, особенно радиоприемник «Телефункен», который моргал зеленым глазом и говорил непонятные, угнетающие слова. Сейчас кажется, что зачаточное понятие о родине возбудила во мне именно моя детская кровать — такое огороженное со всех сторон, теплое, пахнувшее крахмалом пространство, где тебя точно никто не обидит и не предаст. Помнится, я часами простаивал в ней, будто на капитанском мостике, ухватившись, словно за поручень, за обвод сетки, и наблюдал окружающий мир, как если бы это были неизвестные острова.

Вот родительская кровать красного дерева, необъятная в длину и ширину, на которой, по моим расчетам, могло бы поместиться все население нашей коммунальной квартиры плюс молочница Татьяна и дворник Афиноген. Вот трюмо (еще бабушкино трюмо) с тонкими вазочками из прозрачного стекла на один цветок, статуэткой, изображающей Адетту на полупальцах, шкатулкой с сокровищами и граненым флаконом, в котором держали вонючий одеколон. Вот отцовский письменный стол у окна, со множеством ящиков, где водится пропасть любопытных вещей, как-то: сломанный фотоаппарат размером чуть ли не со спичечный коробок, патефонные иголки, которыми ловко отколупывать оконную замазку, турецкий нож; на столе стоит проклятый «Телефункен», вывезенный отцом из Германии вместе с портативным патефоном, персидским ковром и выходным костюмом модели «гольф». Вот окно и вид из окна: палисадник с георгинами, наша немощеная улица, бревенчатый дом напротив, почерневший от дождей, с резными наличниками, левее — чугунная колонка, выкрашенная голубой краской, из которой мы берем воду, правее — чей-то глухой забор.

Далее в нашей комнате располагались старинный застекленный поставец, заменявший нам буфет, топчан, на котором спала няня Ольга Ильинична, и этажерка с книгами, почему-то нимало меня не интересовавшими до тех самых пор, пока я не выучился читать. Посредине комнаты стоял стол, на котором спал мой старший брат в его бытность с нами; в дневное время суток столешница была покрыта зеленой плюшевой скатертью с бахромой.

Этой микрогеографией исчерпывалось мое представление о макромире, наверное, лет до трех, хотя меня дважды в день возили в плетеной коляске гулять по улице и двору; странно, что в младенчестве разум совсем не аккумулирует новые впечатления, тогда как играючи осваивает самые трудные языки. Первое же мое воспоминание о большом мире таково: я сижу один на одеяле, расстеленном под каким-то кустом у нас на дворе, и держу в руках резиновый мячик, наполовину синий, наполовину красный, от которого пахнет как от нашей москательной лавки на углу улицы Хромова и Зельева переулка, где, в частности, продавалась металлическая посуда, гвозди и керосин. Следовательно, мне уже давали кое-какую волю, но за ворота еще долго не выпускали, так как по нашей улице два-три раза в день проезжали грузовики (легковые автомобили тогда еще были в редкость по окраинам), и даже взрослые боялись их как огня. Оттого в течение многих лет география моего детства была ограничена двором, но, впрочем, предосторожности оказались напрасными — в 1955 году возле дровяного сарая меня сбил пьяный мотоциклист.

Источник:

www.rulit.me

Книга Плагиат

Плагиат. Повести и рассказы О книге "Плагиат. Повести и рассказы"

Новая книга прозы Вячеслава Пьецуха, как обычно, дерзкая и вызывающая. Тем более что, как следует из названия, сам автор чистосердечно признает за собой великий грех, от которого пишущие всегда предпочитают всячески открещиваться. Писатель замахнулся ни много ни мало, нет, не «на Вильяма нашего Шекспира», – на Льва Толстого, Гоголя, Чехова, С.-Щедрина. Ему, видите ли, показалось это любопытным… Одним словом, с ним не соскучишься.

Баллада о блудном сыне

Наш человек в футляре

История города Глупова в новые и новейшие времена

Город Глупов в последние десять лет

На нашем сайте вы можете скачать книгу "Плагиат. Повести и рассказы" Пьецух Вячеслав Алексеевич бесплатно и без регистрации в формате fb2, rtf, epub, pdf, txt, читать книгу онлайн или купить книгу в интернет-магазине.

Скачать книгу Мнение читателей

Сразу следует сказать, что как в тематике, так и в средствах выразительности автор не столь радикален, как вышеупомянутые писатели

Отзывы читателей Подборки книг

Новогодние и рождественские книги

Сложное искусство гейши

Похожие книги

Мария Метлицкая, Муравьева Ирина Лазаревна, Трауб Маша, Борисова Ариадна, Карпович Ольга, Нестерина Елена Вячеславовна, Гольман Иосиф Абрамович, Артемьева Галина Марковна

Источник:

avidreaders.ru

Вячеслав Пьецух Плагиат. Повести и рассказы

Скачать: Плагиат. Повести и рассказы , Вячеслав Пьецух

Новая книга прозы Вячеслава Пьецуха, как обычно, дерзкая и вызывающая. Тем более что, как следует из названия, сам автор чистосердечно признает за собой великий грех, от которого пишущие всегда предпочитают всячески открещиваться. Писатель замахнулся ни много ни мало, нет, не «на Вильяма нашего Шекспира», - на Льва Толстого, Гоголя, Чехова, С.-Щедрина. Ему, видите ли, показалось это любопытным Одним словом, с ним не соскучишься.

Баллада о блудном сыне

Наш человек в футляре

История города Глупова в новые и новейшие времена

Город Глупов в последние десять лет

Читать книгу онлайн

…Однако в том случае если автор сам признает за собой сей грех и даже простодушно называет свое сочинение «плагиатом», то это уже как бы не полное, а относительное воровство.

Тем более что фабульная основа – категория бессмертная, кочевая, как Вечный Жид, то есть она переходит по наследству от одного поколения писателей к другому наравне со словарным запасом и законами языка.

К тому же литература и жизнь не стоят на месте, а непрестанно развиваются в непонятном направлении, и если позавчера странствующий рыцарь был олицетворением благородного беспокойства, то сегодня может случиться так, что настоятельно требуется изобразить его в качестве баламута и дурака. Или наоборот.

Причем нельзя сказать, чтобы автору нечего было представить своего, единственного, рожденного и выстраданного собственным разумом, а именно что гуманистические идеи, настоятельно требующие художественной обработки, – наперечет. Так, в свое время «Сказание о Гильгамеше» само собой перетекло в «Илиаду», та превратилась в «Гаргантюа и Пантагрюэля», эти трансформировались в «Божественную комедию» и в конце концов явилась «Война и мир».

С другой стороны, великие предшественники так много начудили по линии художественной обработки, что им остро хочется надерзить. И надерзить предпочтительно на их собственном материале, желательно устами их же персонажей и по возможности тем же самым каноническим языком. Например, Гоголь доказывал, что в XXI столетии русский человек станет совершенен духом, совсем как Александр Сергеевич Пушкин. А он почему-то получился невежа и обормот. Так же любопытно было бы перенести чеховских героев, сто лет тому назад бредивших светлым будущим, в наш злополучный век. То-то они заскучали бы по крыжовенному кусту. Отсюда и «Плагиат».

Когда я родился, Москва была совсем не та, какая она теперь. Тогда наша столица, на манер яичницы по-крестьянски, состояла из разных разностей, например: арбатского малолюдства, бедности, имперского неоклассицизма с бантиками, битком набитых трамваев, которые противно визжали на поворотах, деревянных домиков самого провинциального вида, трофейных автомобилей, инвалидов, заборов, покрытых матерными инскрипциями, дворников в белых фартуках, бараков, провонявших селедкой и жареным луком, гигантских портретов вождей на кумачовом фоне, конского навоза обочь тротуаров, офицерских шинелей, бандитов и запаха пирожков. Тогда еще Москва кончалась на Окружной железной дороге, Черемушки были обыкновенной деревней, и сразу за Калужской заставой начинался большой пустырь.

В те годы москвичи, жившие по ту сторону Садового Кольца, если смотреть с каланчи сокольнической пожарной части, считались людьми особенного разбора, то есть считались между нами, обитателями окраин, которые, кажется, и тогда составляли огромное большинство. Самих же себя – насельников Перова, Нижних Котлов, Измайлова, Останкина, Марьиной Рощи и прочая, и прочая – мы без обиды трактовали как более или менее простонародье, черный московский люд. Но, в свою очередь, нас считали аристократами жители ближних подмосковных поселков и деревень.

Я родился как раз на границе Москвы окраинной и ближнего Подмосковья, за Преображенской заставой, в селе Черкизове, в двух трамвайных остановках от первого очага европейской цивилизации – кинотеатра с мудреным названием «Орион».

Надо полагать, довольно долго география моей жизни ограничивалась размерами нашей комнаты, в которой вместе со мной существовали мать, отец, старший брат, потом скончавшийся от менингита, и няня Ольга Ильинична Блюменталь. Няня была еврейка, но из прогрессисток последнего имперского поколения и не водилась со своей богатой родней, ни слова не знала на жаргоне (а может быть, притворялась, что не знала) и считала еврейство пережитком античности, который рассосется во времени, как в человечестве растворились бургунды и вотяки. Когда я смотрел на ее милое, улыбчивое лицо с несколько выпученными глазами, то всегда спрашивал себя: отчего это быть евреем так же неприлично, как матерщинником, воришкой и, наверное, вотяком.

Размер нашей комнаты не превышал десяти квадратных метров, но, правда, потолок был очень высокий, и по малости мне всё казалось, будто бы повыше абажура уже начинаются облака. Главной достопримечательностью этого помещения была голлан…

К сожалению, текст книги удалён по просьбе правообладателя.

Если вы уже скачали эту книгу, вы можете написать небольшой отзыв,

чтобы помочь другим читателям определиться с выбором.

Другие книги писателя
  • «Серафим Серафим» Пьецух Вячеслав
  • «Центрально-Ермолаевская война» Пьецух Вячеслав
  • «Заколдованная страна» Пьецух Вячеслав

На дворе – второе тысячелетие новой эры, 1983 год…. Старая квартира. Время неустанно бежит, а герои "Заколдованной страны" сидят на кухне и пьют спирт из чайника, при этом размышляя: "Неужели для Росс…

Вячеслав Пьецух - писатель неторопливый: он никогда не отправится в погоню за сверхпопулярностью, предпочитает жанр повести, рассказа, эссе. У нашего современника свои вопросы к русским классикам. Мо…

Источник:

knigosite.org

Читать бесплатно книгу Плагиат

Плагиат. Повести и рассказы

| Плагиат. Повести и рассказы

Полный толковый словарь иностранных слов Н. Дубровского.

Тем более что фабульная основа – категория бессмертная, кочевая, как Вечный Жид, то есть она переходит по наследству от одного поколения писателей к другому наравне со словарным запасом и законами языка.

К тому же литература и жизнь не стоят на месте, а непрестанно развиваются в непонятном направлении, и если позавчера странствующий рыцарь был олицетворением благородного беспокойства, то сегодня может случиться так, что настоятельно требуется изобразить его в качестве баламута и дурака. Или наоборот.

Причем нельзя сказать, чтобы автору нечего было представить своего, единственного, рожденного и выстраданного собственным разумом, а именно что гуманистические идеи, настоятельно требующие художественной обработки, – наперечет. Так, в свое время «Сказание о Гильгамеше» само собой перетекло в «Илиаду», та превратилась в «Гаргантюа и Пантагрюэля», эти трансформировались в «Божественную комедию» и в конце концов явилась «Война и мир».

С другой стороны, великие предшественники так много начудили по линии художественной обработки, что им остро хочется надерзить. И надерзить предпочтительно на их собственном материале, желательно устами их же персонажей и по возможности тем же самым каноническим языком. Например, Гоголь доказывал, что в XXI столетии русский человек станет совершенен духом, совсем как Александр Сергеевич Пушкин. А он почему-то получился невежа и обормот. Так же любопытно было бы перенести чеховских героев, сто лет тому назад бредивших светлым будущим, в наш злополучный век. То-то они заскучали бы по крыжовенному кусту. Отсюда и «Плагиат».

Когда я родился, Москва была совсем не та, какая она теперь. Тогда наша столица, на манер яичницы по-крестьянски, состояла из разных разностей, например: арбатского малолюдства, бедности, имперского неоклассицизма с бантиками, битком набитых трамваев, которые противно визжали на поворотах, деревянных домиков самого провинциального вида, трофейных автомобилей, инвалидов, заборов, покрытых матерными инскрипциями, дворников в белых фартуках, бараков, провонявших селедкой и жареным луком, гигантских портретов вождей на кумачовом фоне, конского навоза обочь тротуаров, офицерских шинелей, бандитов и запаха пирожков.

В те годы москвичи, жившие по ту сторону Садового Кольца, если смотреть с каланчи сокольнической пожарной части, считались людьми особенного разбора, то есть считались между нами, обитателями окраин, которые, кажется, и тогда составляли огромное большинство. Самих же себя – насельников Перова, Нижних Котлов, Измайлова, Останкина, Марьиной Рощи и прочая, и прочая – мы без обиды трактовали как более или менее простонародье, черный московский люд. Но, в свою очередь, нас считали аристократами жители ближних подмосковных поселков и деревень.

Я родился как раз на границе Москвы окраинной и ближнего Подмосковья, за Преображенской заставой, в селе Черкизове, в двух трамвайных остановках от первого очага европейской цивилизации – кинотеатра с мудреным названием «Орион».

Надо полагать, довольно долго география моей жизни ограничивалась размерами нашей комнаты, в которой вместе со мной существовали мать, отец, старший брат, потом скончавшийся от менингита, и няня Ольга Ильинична Блюменталь. Няня была еврейка, но из прогрессисток последнего имперского поколения и не водилась со своей богатой родней, ни слова не знала на жаргоне (а может быть, притворялась, что не знала) и считала еврейство пережитком античности, который рассосется во времени, как в человечестве растворились бургунды и вотяки. Когда я смотрел на ее милое, улыбчивое лицо с несколько выпученными глазами, то всегда спрашивал себя: отчего это быть евреем так же неприлично, как матерщинником, воришкой и, наверное, вотяком.

Размер нашей комнаты не превышал десяти квадратных метров, но, правда, потолок был очень высокий, и по малости мне всё казалось, будто бы повыше абажура уже начинаются облака. Главной достопримечательностью этого помещения была голландская печка высотою почти до потолка, с медной отдушиной и слегка пожелтевшими изразцами, которые от старости подернулись паутиной тонких-претонких трещин, вечно складывавшихся то в профиль, то в географическую карту, то в какие-то древние письмена. Интересно, что топилась наша голландка не из комнаты, а из прихожей, по барскому образцу.

Сразу за печкой стояла моя детская кроватка, железная, выкрашенная больничной краской, с веревочной сеткой ромбами, которая не давала мне вывалиться вовне. На самых первых порах это «вовне» представлялось опасным, даже враждебным, поскольку по выскобленному полу временами проскальзывала мышь, и предметы смотрели пугательно, особенно радиоприемник «Телефункен», который моргал зеленым глазом и говорил непонятные, угнетающие слова. Сейчас кажется, что зачаточное понятие о родине возбудила во мне именно моя детская кровать – такое огороженное со всех сторон, теплое, пахнувшее крахмалом пространство, где тебя точно никто не обидит и не предаст. Помнится, я часами простаивал в ней, будто на капитанском мостике, ухватившись, словно за поручень, за обвод сетки, и наблюдал окружающий мир, как если бы это были неизвестные острова.

Вот родительская кровать красного дерева, необъятная в длину и ширину, на которой, по моим расчетам, могло бы поместиться все население нашей коммунальной квартиры плюс молочница Татьяна и дворник Афиноген. Вот трюмо (еще бабушкино трюмо) с тонкими вазочками из прозрачного стекла на один цветок, статуэткой, изображающей Адетту на полупальцах, шкатулкой с сокровищами и граненым флаконом, в котором держали вонючий одеколон. Вот отцовский письменный стол у окна, со множеством ящиков, где водится пропасть любопытных вещей, как-то: сломанный фотоаппарат размером чуть ли не со спичечный коробок, патефонные иголки, которыми ловко отколупывать оконную замазку, турецкий нож; на столе стоит проклятый «Телефункен», вывезенный отцом из Германии вместе с портативным патефоном, персидским ковром и выходным костюмом модели «гольф». Вот окно и вид из окна: палисадник с георгинами, наша немощеная улица, бревенчатый дом напротив, почерневший от дождей, с резными наличниками, левее – чугунная колонка, выкрашенная голубой краской, из которой мы берем воду, правее – чей-то глухой забор.

Далее в нашей комнате располагались старинный застекленный поставец, заменявший нам буфет, топчан, на котором спала няня Ольга Ильинична, и этажерка с книгами, почему-то нимало меня не интересовавшими до тех самых пор, пока я не выучился читать. Посредине комнаты стоял стол, на котором спал мой старший брат в его бытность с нами; в дневное время суток столешница была покрыта зеленой плюшевой скатертью с бахромой.

Этой микрогеографией исчерпывалось мое представление о макромире, наверное, лет до трех, хотя меня дважды в день возили в плетеной коляске гулять по улице и двору; странно, что в младенчестве разум совсем не аккумулирует новые впечатления, тогда как играючи осваивает самые трудные языки. Первое же мое воспоминание о большом мире таково: я сижу один на одеяле, растеленном под каким-то кустом у нас на дворе, и держу в руках резиновый мячик, наполовину синий, наполовину красный, от которого пахнет как от нашей москательной лавки на углу улицы Хромова и Зельева переулка, где, в частности, продавалась металлическая посуда, гвозди и керосин. Следовательно, мне уже давали кое-какую волю, но за ворота еще долго не выпускали, так как по нашей улице два-три раза в день проезжали грузовики (легковые автомобили тогда еще были в редкость по окраинам), и даже взрослые боялись их как огня. Оттого в течение многих лет география моего детства была ограничена двором, но, впрочем, предосторожности оказались напрасными – в 1955 году возле дровяного сарая меня сбил пьяный мотоциклист.

Двор наш, который поди и сейчас показался бы просторным, в детстве представлялся бесконечным, как вселенная, так что в нем постоянно находились неисследованные уголки. Прямо напротив черного хода открывалась поляна, частью вытоптанная, частью поросшая муравой. По левую руку был сад, где росли яблони, сливовые и вишневые деревья, крыжовенные и смородиновые кусты. За садом стояла банька, в которой мылись, стирали и рожали поколения моих предков, а при мне уже жила бывшая прислуга Марья Ивановна, ее муж Степан, которого никогда не видели трезвым, и их сын Борька по прозвищу Шмаровоз. За банькой были заросли конопли; вот ведь как время летит: сейчас за эту коноплю полдома пересажали бы, а тогда она росла себе и росла.

По правую руку чередой стояли сараи, в которых держали всякую всячину, но по преимуществу березовые дрова. Запасались ими по осени, и где-то в начале октября у нас на дворе то и дело появлялся одноглазый мерин Задор, запряженный в телегу на резиновом ходу, которая была нагружена березовыми чурками и рамой кубометра, сваренной из железного уголка. За сараями была помойка, то есть большой дощатый ящик, похожий на секретер, который распространял тошнотворный запах в диаметре от крайнего сарая до кучи битого кирпича.

Вся эта география с трех сторон была огорожена сплошным забором в человеческий рост, а с улицы – палисадником по фасаду и двумя огромными воротами на массивных петлях, которые скрипели душевынимательно, как визжит ножик, царапающий по стеклу. Странно сказать, но все это была Москва – в десяти минутах неспешной ходьбы уже тренькали трамваи и фланировала, по тогдашним моим понятиям, праздничная толпа…

Ничего этого теперь нет. Видимо, нигде так искрометно не бежит время, как в России, хотя по существу в ней не меняется ничего. Ведь и пятидесяти лет не прошло, а решительно не узнать географии моего детства, точно ты спьяну очутился в другом городе, – всё другое, одна Яуза, образец постоянства, как текла себе с юго-востока на северо-запад, так по-прежнему и течет. Под стать ей разве что вечная обостренная памятливость детства, которую объяснить можно, постичь нельзя. Почему, спрашивается, я ни синь пороху не помню, что любопытного произошло со мной в 1981 году, но вижу, точно это было вчера, как Борька Шмаровоз вертит над головой благим матом орущего кота, держа его за пушистый хвост…

По мере приближения к школьному возрасту мой большой мир постепенно расширялся, расширялся, и потом я уже забредал столь далеко, что не раз пугался не на шутку, обнаружив себя в нескольких кварталах от дома, в местах настораживающе-незнакомых и романтически-невозможных, как Принцевы острова. Но сначала я освоил нашу улицу, сплошь состоявшую из одноэтажных и двухэтажных бревенчатых домов, одной стороной упиравшуюся в Халтуринскую улицу, а другой – в Преображенский Вал, где было уже настоящее городское движение, попадались даже экскурсионные автобусы, видимо, сбившиеся с маршрута, «опель-адмиралы» с брезентовым верхом и огромные телеги, обитые жестью, которые собирательно назывались – ломовики. На нашей улице стояло кирпичное здание школы, куда меня впоследствии записали восьми лет отроду, детская библиотека, похожая на сельскую, маленькая фабрика, где шили рабочие рукавицы, – больше достопримечательного не было ничего. За Халтуринской улицей открывался довольно большой Черкизовский пруд, из которого вытекала река Хапиловка, грязная и зловонная, почему-то часто вторгавшаяся в мои сны: мне снилось, будто бы я купаюсь в этой самой Хапиловке среди гадов и каракатиц мелового периода, которые норовят меня укусить.

А за Преображенским Валом начиналась настоящая, форменная Москва. Тут уже сплошь стояли огромные каменные дома, проезжая часть была вымощена булыжником, блистал кинотеатр «Орион» с небольшим садом на задах, где еще при нэпе наладили тир и продажу пива, прохаживались милиционеры, которых тогда называли милицейскими, в кубанках и красным шнуром на шее, тянувшимся к тяжелой, толстокожей, коричневой кобуре. С противоположной стороны мир кончался на Метрогородке, где, по-видимому, в тридцатые годы жили строители московской подземки, а за ним начинались гиперборейские просторы, и так до самого острова Сахалин.

Даром что мы считали себя полноправными москвичами, в центр города я в детстве выбирался считанные разы. Каждый раз это было настоящее путешествие, связанное с известным риском, и в пределах Садового Кольца я чувствовал себя первопроходцем и чужаком. Я боялся переходить улицы и ступать на ступеньки эскалатора в метро, пугался клаксонов и прохожих в редких тогда темных очках, меня смущало многолюдство, незнакомые запахи, буйство вечерних огней, невиданные одежды, – словом, в своем родном городе я был сущий провинциал.

Впоследствии моя личная география значительно расширилась и простерлась вплоть до монгольских степей и непролазных снегов канадского острова Ньюфаундленд, но никогда я не испытывал того нервного восторга, как при переезде из своего Черкизова на Арбат. Любопытно, что с годами география стала сужаться, и мне отлично известно, до каких пределов она ужмется в конце концов.

Уже после того как я освоил свой двор, но прежде моих первых вылазок за ворота, мне предоставили свободу передвижения по всему нашему дому – от подвала до чердака. Теперь такие дома можно встретить только в глубокой провинции – двухэтажные, обитые тесом, крытые железом, которое насквозь прогнивало регулярно на каждый десятый год, – а в пору моего детства ими было застроено пол-Москвы. Кроме них по окраинам господствовали строения как бы дачной архитектуры, с башенками, шпилями, верандами, застекленными красным и зеленым стеклом, а также уже упомянутые бараки, по которым ютилась тогдашняя беднота. Кстати заметить, от нынешней бедноты она отличалась тем, что была поразительно многодетна, и того ради собирала по соседям бросовую одежду, ходила в галошах на босу ногу, по праздникам безобразно пьянствовала под гармошку и питалась исключительно селедкой, дешевле которой тогда не было ничего. Что там ни говори, а за последние пятьдесят лет русский люд сказочно разбогател, но в том-то опять же и заключается загадка вообще загадочной нашей жизни, что в Европе мы, как и прежде, беднее всех.

Так вот в нашем доме было всего четыре коммунальные квартиры, по две на этаж, две лестницы – парадная, с мраморными ступенями, и «черная», сплошь деревянная, – двухместная уборная внизу и вверху, замечательные такой слышимостью и вонючестью, что в сознательные годы было жутко туда ходить. Со двора наш дом украшали четыре застекленные веранды, по одной на квартиру, где при моей прабабушке сумерничали за самоваром и развлекались игрой во «флирт», а в мое время выставляли всякую рухлядь и хозяйки сушили постиранное белье. Слева от «черного» крыльца была выгребная яма, еще издали дававшая о себе знать, которую раз в полгода приезжали чистить золотари. В нижних квартирах имелись подполы, где держали кушанья в огромных кастрюлях, соленья в бочонках и разные овощи про запас. Один раз я по малолетству свалился в подпол и чудом остался жив.

В квартире № 1 обитала собственно наша семья, сумасшедший Александров (то есть настоящий сумасшедший, воображавший себя прокурором Московской области) и старуха по прозвищу Колдунья с великовозрастным сыном Костиком и снохой. Костик ловко мастерил бумажные вертушки на палочках, и детвора его любила, а мать Колдунья была старуха злобная, ругательница и во время приступов вражды между нашими семьями делала нам такие гадости, в какие теперь и поверить трудно, например, возьмет и потихоньку положит обмылок в суп. В квартире напротив жили порознь две одинокие старухи, занимавшие крохотные комнатки, пожилой охотник, кажется, действительно ничем, кроме охоты, не занимавшийся и постоянно раздававший соседям подсушенные крылья селезней, плюс семья железнодорожника Прыщева, состоявшая из его жены, двух дочерей и древней-предревней матери, которая ослепла еще в Первую мировую войну, и про нее говорили – «выплакала глаза». В квартире над нами жили наши близкие родственники, всё потомство моей прабабушки женского пола, за исключением дяди Толи Черкасова, горького пьяницы, умудрявшегося пропивать даже женино поношенное белье. В квартире же № 4 на втором этаже собрался своего рода интернационал: тут жила чета латышей с дочкой Алисой, моей ровесницей, семья высланных в центральные губернии еще по следам восстания 1863 года поляков во главе с Ядвигой Станиславовной Кавалерович, которая кругло выговаривала звук «л» и поражала нас деликатными, немосковскими повадками, и наш дворник, татарин Афиноген. Все квартиры были похожи друг на друга, как похожи собачьи конуры, однако, помимо мест общих, обыкновенных, были в нашем доме и таинственные места. Во-первых, чердак; мы много раз обследовали его на пару с Борькой Шмаровозом, надеясь обнаружить средневековые доспехи или клад старинных монет, но нашли только конский череп почему-то, цирковую афишу, относившуюся к 1911 году, и амбарный замок размером с футбольный мяч. Вo-вторых, чулан; мне отчего-то чудилось, что в нашем чулане непременно должен начинаться подземный ход, который мог вести, положим, к церковке на берегу Черкизовского пруда или в тюрьму под странным названием «Матросская Тишина».

В сословном отношении население нашего дома было скорее однородным, всё окраинный московский демос и простота, но среди обитателей нашей улицы уже встречался чужеродный, как бы аристократический элемент. Так, в доме напротив сплошь жила старая московская интеллигенция из Барановых и Кривцовых (уж не потомки ли последние были знаменитого декабриста?), которые отличались такой кротостью, покладистостью, что даже не оборачивались, когда наши уличные мальчишки дразнили их унизительными словами, а то и бросали вслед мелкие фракции кирпича. Кажется, кто-то у них сидел.

Мне с младых ногтей претила не то что всяческая жестокость, но даже простая неблагорасположенность к человеку, тем более не спровоцированная ничем, и во мне что-то обмирало и обрывалось, когда я встречался с таинственной, отталкивающей, бесконечно пугающей силой, побуждающей людей ни с того ни с сего обижать соседей или вертеть кошек над головой. И вот поди ж ты: меня тоже раздражали Барановы и Кривцовы своей вечной опрятностью, смирением и невозмутимостью в ответ на глупые выходки простонародья, каковые качества точно были паче гордости и нестерпимее хвастовства. Какими-то они казались противно чужими, эти люди, иноземными и по-настоящему сердили своей непохожестью на обыкновенное большинство. Помню, как Иннокентия Баранова, бывшего старше меня года на два, тогда первоклассника, спросил старик-завуч, живший с ним по соседству:

– Ты почему, Баранов, плохо учишься, отвечай?!

– Потому что во многие знания многая печали.

И я отлично помню, как этот ответ меня озадачил и рассердил. Видимо, в то время мое детство было на исходе и ангельское во мне постепенно угасало, коли я уже был способен злиться и не любить.

На противоположной стороне улицы, рядом с Барановыми и Кривцовыми, обитала как бы племенем такая несусветная чернь, что даже обыкновенное большинство относилось к ней несколько свысока. Они были неясной национальной принадлежности, с европейскими чертами, но скуластенькие, и при этом отличались каким-то спотыкающимся произношением и немосковскими обычаями, чего ради каждый из них носил собирательное прозвание – печенег. Эти самые печенеги были прямо библейской беднотой, чуть ли не до лохмотьев, и наша улица постоянно собирала для них то детские вещи, то предметы мелкого обихода, то медными деньгами на еду; тогда еще существовала по окраинам своего рода общинность, народная солидарность в противовес людоедской направленности русского государства, и поделиться с соседом было таким же естественным побуждением, как попить; сдается, народы тоже по временам впадают в детство (например, под видом социальных революций), а потом выпадают из него больно и тяжело.

В двухэтажном бараке, населенном печенегами, постоянно случалось что-нибудь ужасное, неслыханное, вносившее в жизнь нашей улицы остродраматический элемент. То состоится дикая драка с применением рубящего оружия, то ребенок обварится кипятком, то удавится многодетная мать, и ее тело, завернутое в грязную простыню, зачем-то выставят напоказ. Разве еще у нас отличались супруги Ковалевы, то есть военный летчик Сергей Ковалев раза два в неделю гонялся с ножом по улице за своей Клавдией Ковалевой, а так жизнь текла мирно, благопристойно, и целым событием, живо занимавшим детей и взрослых, могли послужить новые сапоги дворника Афиногена или чей-нибудь пропавший велосипед.

Однако же были на нашей улице и люди по тогдашним понятиям фантастически богатые, но они не только не кичились своим достатком, а тщательно скрывали его от взыскующих глаз соседей, поскольку по какой-то таинственной причине благосостояние в те годы всем было сильно не по нутру. Вероятно, на фоне всеобщей бедности, причем бедности как способа существования и государственной философии, даже простая обеспеченность представлялась противоестественной и воспринималась как психическая болезнь. Много, если наши богачи позволяли себе пыжиковый воротник на новое пальто, подбитое ватой, и только в родных стенах, за запертыми дверями, роскошествовали почем зря. Я как-то попал в дом к директору комиссионного магазина (сейчас уже не упомню, по какому случаю) и был несказанно поражен увиденным: в комнате стояла полированная мебель и две напольные китайские вазы, под потолком висела хрустальная люстра, да еще к обеду хозяину подали запотевший графинчик водки и полбутылки вина, и я тогда подумал: «Какой разврат!».

Как и редкие богачи, то есть несколько особняком, жили на нашей улице еврейские семьи, все носившие русские фамилии, за исключением Гершензонов, с которыми я был не коротко, но знаком. Собственно, по-настоящему я водился с чернявенькой девочкой Розой Гершензон – с ней у нас впоследствии был роман. Семья Розы жила небогато, но в комнате у них меня заинтриговал старинный комод с непомерно объемными ящиками, в каждом из которых можно было разместить по маленькому слону. Я поинтересовался у бабушки моей подружки, древней еврейки, еще носившей парик по ветхозаветному обычаю, что они держат в этих огромных ящиках, уж не оружие ли на случай вторжения и войны? Бабушка отвечала, что в четырех ящиках старинного комода она спрячет четырех своих внуков, если начнется еврейский погром и станут резать детей Авраамовых, как это неоднократно бывало в прежние времена. «Выдумывает старуха. » – подумал я.

В общем же впечатление от человечества тогдашней поры, взрослых спутников моего детства, складывалось такое: некая поголовная озлобленность сплачивала этих людей в одну обширную, разношерстную, вечно чем-то озабоченную семью. Побудительное качество, судя по всему, объяснялось тем, что наше простонародье в 1917 году возвысили до гражданства, но физически оно по-прежнему существовало на положении податного сословия, которое, как черной оспы, боится городового, холит единственный выходной костюм, боготворит власти предержащие, но, впрочем, всегда имеет что-либо из горячего на обед. Гораздо позже я встречал такого рода озлобленность среди дворников с высшим образованием и крупных чиновников, разжалованных за казнокрадство и кутежи.

При использовании книги "Плагиат. Повести и рассказы" автора Вячеслав Пьецух активная ссылка вида: читать книгу Плагиат. Повести и рассказы обязательна.

Поделиться ссылкой на выделенное

Нажмите правой клавишей мыши и выберите «Копировать ссылку»

Источник:

bookz.ru

Вячеслав Пьецух Плагиат. Повести и рассказы в городе Липецк

В представленном интернет каталоге вы всегда сможете найти Вячеслав Пьецух Плагиат. Повести и рассказы по разумной цене, сравнить цены, а также изучить иные книги в категории Художественная литература. Ознакомиться с параметрами, ценами и обзорами товара. Транспортировка осуществляется в любой город России, например: Липецк, Владивосток, Уфа.